Аналітика

Вселенский Патриарх Григор Нарекаци — спустя тысячелетие

Григор НарекациВ Ватикане, в Соборе Святого Петра в 2015 году, во время литургии, посвященной 100-летию Геноцида армян, состоялась вселенская канонизация Григора Нарекаци.

Великий армянский мыслитель Григор Нарекаци (951 — 1003) – автор одного из шедевров мировой литературы, лирико-мистической поэмы «Книга скорбных песнопений».

Эссе — ГРИГОР ИЗ НАРЕКА.

По утрам вставали дали, просыпалась глубина. Вода неслышно лежала под солнцем, как еще час назад она лежала, придавленная туманом рассвета. Глубокая тень проползала по соседнему склону. Небо освобождало себя от рассветной алости и от облаков. Приглушенным далеким эхом долетали первые звуки села. Рождался новый день. Рождался и ждал первой ясной молитвы еще свежего сердца. Творец затеплил светильник дня – ярчайший и прекраснейший из светильников. Жизнь одарила святого отца Григора еще одним рассветом. Щедрость, о которой мало задумываешься в молодости. Но не в годы высшей зрелости.

ГОЛУБИЗНА ОЗЕРА УЖЕ НЕСТЕРПИМО БИЛА В ГЛАЗА, воздух становился плотнее, и звуки, долетавшие из села, обрели решительность и бойкость. Мир уже полностью оправился ото сна и принялся за работу на пашнях и пастбищах – две древнейших веточки самых главных занятий этих долин, отлучить от которых людей могли только войны. Сейчас, слава богу, мир, благословенная тишина и пахарь спокойно идет за плугом, затянув нескончаемый оровел, а пастух привычно сидит в тени, доверив стадо чуткому собачьему уху. Солнце ударяет пахарю в спину, и в час, когда с земли исчезают последние тени, вол устало поводит огромными застывшими глазами, а сердобольный крестьянин уводит его прочь с борозды на долгий и сладостный отдых. Мир цепенеет снова, но, в отличие от нескончаемой ночной неподвижности, эта отсрочка ненадолго. Солнце в конце концов устанет сверлить и обжигать землю, попридержит свою убойную силу, и пахарь снова потянется за волом по крутому полету поля. И вновь ударит в горизонт оровел, стирая границы времени, как века и тысячелетия назад.

А святой отец Григор и этот день проведет над книгами, над их мучительным и темным смыслом. Еще одну радость в себе задушит, еще одну радость бытия сознательно отклонит, упрямо затворив дверь и вперив взгляд в пустые своды кельи. И по-прежнему наспех проглотит простую похлебку, не желая и минуты отнимать у чтения драгоценных свитков, и все так же жарко будет шептать молитвы, вкладывая в них больше того, что запечатлено в словах. Но уже в который раз добавит к тексту молитв и свое – неожиданные обороты, новые сочетания, ломая издревле закрепленную последовательность слов, обращенных к Богу. Но молитвы эти он сохранит только для себя: краска стыда зальет его щеки от одной только мысли о возможности их публичного произнесения.

А мысли все шли и шли, и чем выше поднималось его разумение, тем сильнее восставала душа против земного начала человеческой природы. Но – о ужас! – и это было грехом. Ведь так создал Бог. «Ты Бог, а я глина».

ВЕЧЕРАМИ НАД ГОЛУБОЙ ПРОПАСТЬЮ ОЗЕРА ГУЛЯЛИ ТИХИЕ ВЕТРЫ и накаленные скалы жадно приобщались к ласковой вечерней прохладе. Он выходил из монастыря и долго шел полем к селению, вдыхая аромат диких зарослей и грубой пожухлой травы, прибитой ветром к земле. Закат еще слабо горел за дальними отрогами, а в прозрачном винно-цветном небе низко стояла звезда. Она пристально смотрела на его одинокий путь и, по мере того как густела синева неба, разгоралась все ярче и ярче. Он всегда любил эту первую каплю звезды, и молитвы, сложенные под простором неба по вечерам, были особенно щемящими, проникновенными.

Но заходить далеко на пороге ночи было небезопасно: в поле могли забрести шакалы и волки. Улыбаясь, он шел назад. Что волкам его невкусное мясо монаха и жидкая кровь, согреваемая лишь жаром молитв и нескончаемых песнопений!

Заря потухла как-то внезапно, и вязкая горная темнота обступила его вплотную. Невдалеке просматривался лишь коренастый профиль монастыря – одна темнота на другой – да ушедшее во мрак озеро, проглотив звезду, чуть заметно освещало ею свои недра. Одинокий тревожный час, тревожный в своей заброшенности и тоске. «Настоящее ничтожно, прошлое неведомо, будущее сомнительно. Я нетерпелив, и природа моя маловерна… Тело мое заквашено грехами, сам я лоза червоточная, виноградник засоренный, сад терновый, колос источенный…»

Весь зримый мир нагорья подспудно вошел в эти стихи – и виноградники на склонах, и пшеничный колос (отсюда пошел первый колос человечества). И терновый куст не остался незамеченным. Все пошло в великое дело поэзии. И прибрежные озерные пески попали в поле его масштабного обобщения: «Хотя и весьма бесчисленны пески, осевшие на берегах вод, но и они обособлены и лишены прироста от рождения; грехи же моих преступлений несметны, они не поддаются рассудку…»

Он поражался напряженной музыке стихов, только что вышедших из-под его пера. Даже плотность изображения получалась помимо его воли. И плод с тяжелой росой, зреющий в тени ветвей, и святая дева, «неспешная, словно полуденный час», и цветы в горах, и сам воздух, сотканный из зноя, – все это выходило таким зримым и объемным, что он терялся. В замыслах ведь было одно только обращение к Творцу, к небесным горним пределам. Но так уж выходило: делали свое «предательское» дело острые безотчетные наблюдения, которые он безуспешно пытался заглушить и оборвать мыслью о Боге. Он метался и осыпал себя проклятиями. Но ничто не помогало. Слишком уж прекрасной была обступавшая его со всех сторон земля, и никакой монастырь не мог отлучить его от нее. В память врезалось буквально все, а потом накопленное настоятельно требовало выхода, и бороться с этим он не мог.

УЖЕ ПОЧТИ ЗАТЕМНО ОН ПРИШЕЛ В МОНАСТЫРЬ. И СРАЗУ бросился в келью, чтобы поскорее записать тревожившие его мысли. Он писал о том, что слабая его плоть «любовно обняла жизнь земную», что «непрочную свою душу он навсегда ослабил негой тела». Прислонясь к холодной стене кельи, он прислушивался к тяжелым ударам собственного сердца и внутренне весь содрогался от тех слов, которые его быстрое перо оставляло на пергаменте. В густом горном безмолвии, за тысячи верст от шумных восточных городов, напряженно работала его мысль. Слова одинокого монаха полны были ужаса, но и торжества за слабого земного человека, заключенного в греховную плоть. «Возврат в Египет постоянно имеешь ты в сердце своем».

Ночами свет дрожащей лампадки долго не пропадал в его узком окне. Он все писал и писал, лихорадочно и возбужденно бросая слова на страницы. Уже и пергамент кончался, и до рассвета было недалеко, а возбуждение все не проходило, и мозг был слишком утомлен, чтобы пришел сон. Он ложился на жесткое ложе, но навязчивые мучительные видения преследовали его. Сердце билось неровно и слабо, кружилась голова, и келья с лампадкой резко качались перед глазами. Он знал, что молитва не облегчит душу в такую минуту: боялся гневить Бога ложью.

Вчерашние думы опять волновали его. Что значит и что может в этом мире он, человек, «прах одушевленный», «ил разумный и гласный», взирающий на все пристрастным «оком души»? Что, кроме горечи, можно вынести из груза опытности? Ведь мудрость и печаль неизменно замыкают круг бытия. Чем же усыпить себя, чем поддержать свои силы, угасающие от долгих мыслей и нескончаемой боли? Тяжко движение времени, тяжко пребывание в нем. Злобен и мстителен бес поздних раздумий, обманчив и горек свет прозрений, лежащих в конце пути. Хотя все-таки отчаянию полностью не победить просветленность. У нас с тобой, Творец, неравные душевные силы, для того чтобы и наша вера сияла ровно и несмутимо. И потому пуглива, пуглива правда человеков.

Его слуха уже давно касался оровел. Стряхнув с себя оцепенение, он радостно пошел навстречу песне и пахарю. Старый, но неизменно бодрый мир вставал ему навстречу, и, глядя на подвижную фигуру пахаря, он благословлял в этот горячий и светлый миг даже собственную муку, ибо сердце, укрытое от печалей, не рождает песен. Непобедимый добрый Дух, прости мне мои терзания, иначе говоря, мое несовершенство. Ты, кротчайший, меня терпящий и наставляющий мою душу, в которой все еще нет смирения, не покидай меня, отведи от меня незрелую тьму. Ты, точно так же окруживший меня мягкими, врачующими водами своей благости, как этот монастырь – водами земными. Возьми меня под крыло своей тишины. Ты, столь же твердый, как эти хребты, в своем желании излечить меня божественным слогом, тем слогом, который ты даровал мне. Ты, пожелавший, чтобы я выполол все сорняки своей души и сделал свой виноградник образцовым. Да будет благословен наставительный свет твой!

Я ОСТАВЛЯЮ ВЕЛИКОГО МОНАХА НА ЗАТЕРЯННОЙ ГОРНОЙ ТРОПЕ в эту радостную для него минуту. Все в его судьбе и его стихах волнует меня. Целое тысячелетие отделяет его от нас. И все это долгое и неспокойное тысячелетие в народе жил негласный стойкий завет: «Книга скорбных песнопений» Григора Нарекаци – писание священное и целительное. Книгу эту кладут в изголовье больным. Она потому и лечит, что он сам лечился, когда писал ее, что он сам выздоравливал от малой веры, как от болезни.

Что и говорить, глубокий урок нашему веку, чья вера не только что с горчичное зерно, но даже и не с сотую долю горчичного зерна. Вот уже тысячу лет в напряженные строки «Книги скорби» жадно вчитываются все новые и новые поколения, она стала воистину панацеей от всех бед и огромной гордостью Армении. И не было века, когда бы стихи святого отца Григора из Нарека не вызывали высокого интереса и когда бы не вызывал горячего поклонения сам он – одинокий печальный поэт, стоящий на пороге великого Возрождения. Возрождения, опередившего европейское на несколько сотен лет.

Нелли Саакян

Источник: Голос Армении

Аспекты.net